И пошел он всем рассказывать:
«Вообразите, Гуго-то как глуп, я говорю: я в деревне вот столько-то окон хочу прорубить, а он мне: „маштап не дозволит“.
«Не может быть?»
«Истинна, истинна; ей-богу, правда».
«Вот дурак-то!»
«Да вот и судите! Я говорю: образумься, душенька, ведь я это в своей собственной деревне буду делать; какой же тут карта или маштап мне смеет не позволить? Нет; так-таки его, дурака, и не переспорил».
«Да, он дурак».
«Понятно, дурак: в помещичьем имении маштап нашел. Ясно, что глуп».
«Ясно; а все кто виноват? мы!»
«Разумеется, мы».
– «Зачем возвеличали!»
«Ну, конечно».
Одним словом, Пекторалис был к этой поре не в авантаже, – и если бы он знал, что значит такая полоса везде вообще, а в России в особенности, то ему, конечно, лучше было бы не забивать ворота Сафронычу.
Но Пекторалис в полосы не верил и не терял духа, которого, как ниже увидим, у него было даже гораздо больше, чем позволяет ожидать все его прошлое. Он знал, что самое главное не терять духа, ибо, как говорил Гете, «потерять дух – все потерять», и потому он явился на суд с Сафронычем тем же самым твердым и решительным Пекторалисом, каким я его встретил некогда в холодной станции Василева Майдана. Разумеется, он теперь постарел, но это был тот же вид, та же отвага и та же твердая самоуверенность и самоуважение.
«Что вы не взяли адвоката?» – шептали ему знакомые.
«Мой адвокат со мною».
«Кто же это?»
«Моя железная воля», – отвечал коротко Пекторалис перед самою решительною минутою, когда с ним более уже нельзя было переговариваться, потому что начался суд.
– Для меня есть что-то столь неприятное в описании судов и их разбирательств, что я не стану вам изображать в лицах и подробностях, как и что тут деялось, а расскажу прямо, что содеялось.
Сафроныч пересеменивал, почтительно стоя в своем длиннополом коричневом сюртуке, пострадавшем спереди от путешествия по заборам, и рассказывал свое дело, простодушно покачивая головою и вяло помахивая руками, а Гуго стоял, сложивши на груди руки по-наполеоновски, – и или хранил спокойное молчание, или давал только односложные, твердые и решительные ответы.
Нехитрое дело просто выяснилось сразу: о воротах и проезде через двор в контракте действительно ничего сказано не было – и по тону речей расспрашивавшего об этом судьи ясно было, что он сожалеет Сафроныча, но не видит никаких оснований защитить его и помочь ему. В этой части дело Сафроныча было проиграно; но неожиданно для всех луна оборотилась к нам тем боком, которого никто не видал. Судья предъявил документы, которыми удостоверялись убытки Сафроныча от самочинства Пекторалиса. Они не были особенно преувеличены: их было высчитано по прекращении средств его производства по пятнадцати рублей в день.
Расчет этот был точен, ясен и несомненен. Сафроныч мог иметь действительный убыток в этом размере, если бы производство его шло как следует, но как оно на самом деле никогда не шло по его беспечности и невнимательности.
Но в виду суда было одно: ежедневный убыток в том размере, в каком он представлен возможным и доказан.
«Что вы на это скажете, господин Пекторалис?» – вопросил судья.
Пекторалис пожал плечами, улыбнулся и отвечал, что это не его дело.
«Но вы причиняете ему убытки».
«Не мое дело», – отвечал Пекторалис.
«А вы не хотите ли помириться?»
«О, никогда!»
«Отчего же?»
«Господин судья, – отвечал Пекторалис, – это невозможно: у меня железная воля, и это все знают, что я один раз решил, то так должно и оставаться, и этого менять нельзя. Я не отопру ворота».
«Это ваше последнее слово?»
«О да, совершенно последнее слово».
И Пекторалис стал с своим выпяченным подбородком, а судья начал писать – и писал не то чтобы очень долго, а написал хорошо.
Решение его в одно и то же время доставляло и полное торжество железной воле Пекторалиса, и резало его насмерть – Сафронычу же оно, по точному предсказанию Жиги, доставляло одно неожиданнейшее счастье.
Судебный приговор не отворял забитых Пекторалисом ворот, – он оставлял немца в его праве тешить этим свою железную волю, но зато он обязывал Пекторалиса вознаграждать убытки Сафроныча в размере пятнадцати рублей за день.
Сафроныч был доволен этим решением; но, ко всеобщему удивлению, на него выразил удовольствие и Пекторалис.
«Я очень доволен, – сказал он, – я сказал, что ворота будут забиты, и они так останутся».
«Да, но вам это будет стоить пятнадцать рублей в день».
«Совершенно верно; но он ничего не выиграл».
«Выиграл пятнадцать рублей в день».
«А я об этом не говорю».
«Позвольте, что же это составит: двадцать восемь рабочих дней в месяце…»
«Кроме Казанской».
«Да, кроме Казанской, – это двести восемьдесят, да сто сорок, – всего четыреста двадцать рублей в месяц. Около пяти тысяч в год. Батюшка, Гуго Карлыч, ведь это черт возьми совсем такую победу! Ведь он этого никогда бы не заработал: это он просто вас себе в крепость забрал».
Гуго моргал глазами, он чувствовал, что дело дорого обошлось, но волю свою показал – и первое число внес судье сумму за покой Сафроныча и его бедствие.
Так это и пошло далее: как, бывало, приходит первое число месяца, Сафроныч несет в суд пятнадцать рублей своей месячной аренды, следующей от него Пекторалису, а оттуда приносит домой через лестницу четыреста двадцать рублей, уплаченные в его пользу Пекторалисом.
Славное дело; чудная жизнь пошла для Сафроныча! Никогда он так не жил, да и не думал жить так легко, вольготно и прибыльно. Запер он свои доменки и амбары – и ходит себе посвистывает да чаи распивает или водочкой с приказным угощается, а потом перелезет через лесенку и спит покойно и всех уверяет, что «я, говорит, супротив немца никакой досады не чувствую. Это его бог мне за мою простоту ниспослал. Теперь я только одного боюсь, чтобы он прежде меня не помер. Да бог даст не помрет, он ко мне на похороны блины есть обещался, а он свое слово верно держит. Накорми его тогда, жена, хорошенько блинками, а пока пусть его бог на многое лето бережет на меня работать».